"ПРЕДЛОГЪ" - Литературные портреты


 

ПРЕДЛОГ

 

Читать, думать, творить

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГлавнаяМила ЗагарейЛитературные портреты

 

Литературные портреты

Мила Загарей

 

Блог Милы Загарей


(Хельсинки, Финляндия)

 

 

 

 

 

Сфинкс XIX века

Не Есенин против Маяковского, а их посмертные маски

 

 

 

 

Сфинкс XIX века

Как орловская дворянка стала классиком украинской литературы
и роковой женщиной русской богемы

 

Марко Вовчок

Марко Вовчок. Иллюстрация: commons.wikimedia.org обработана ИИ

В истории русской и украинской литературы XIX века трудно найти фигуру более загадочную и противоречивую, чем Марко́ Вовчо́к. Для одних она – хрестоматийный классик, автор обличительных «Народных рассказов» и соратница Тараса Шевченко. Для других – скандальная femme fatale (роковая женщина), из-за которой стрелялись, бросали семьи и губили карьеры блестящие умы эпохи.

Как вышло, что урождённая русская дворянка Мария Александровна Вилинская стала голосом украинского крестьянства, а женщина с внешностью, которую завистницы описывали, как «просто баба», держала у своих ног Ивана Тургенева и Александра Герцена?

 

Превращение Марии в Марко

Мария Вилинская родилась 10 (22) декабря 1833 года в обедневшей дворянской семье в Орловской губернии. Её детство вряд ли можно назвать идиллическим: после смерти отца мать вышла замуж за помещика Дмитриева – жестокого самодура и картёжника, который быстро пустил имение по ветру. Именно этот ранний опыт наблюдения за произволом отчима над крепостными заложил в Марии обострённое чувство социальной справедливости.

Девушка воспитывалась в частном пансионе в Харькове, а затем у богатой тётки Екатерины Мардовиной в Орле, где её положение бедной родственницы было весьма унизительным. Спасением из этой золотой клетки стал брак. Отвергнув богатого жениха, навязанного тёткой, Мария в 1851 году вышла замуж за украинского фольклориста Афанасия Марковича, ранее отбывавшего в Орле ссылку по делу Кирилло-Мефодиевского братства. Вместе с мужем она отправилась на Украину, где с головой погрузилась в этнографические экспедиции.

Обладая феноменальным лингвистическим чутьём, Мария, до 12 лет не слышавшая украинской речи, блестяще овладела языком. В 1856 году она написала свои первые рассказы. Товарищ её мужа, Пантелеймон Кулиш, получив рукописи, пришёл в восторг и опубликовал их в своём издательстве в Петербурге. Так на литературном поприще появился суровый мужской псевдоним Марко Вовчок.

 

Магнетизм «молчаливой бабы»

В 1859 году чета Марковичей приехала в Петербург. Успех молодой писательницы феноменален. Её антикрепостническая проза попадает в нерв времени. Тарас Шевченко публично называет её своей «дочкой» и преемницей, дарит золотой браслет и посвящает ей поэму «Сон». Но ещё более удивителен был успех Марии в светском и литературном обществе. Её внешность и манеры вызывали яростные споры. Одна из современниц в сердцах писала:

«И что в этой женщине, что все ею так увлечены? Наружностью просто баба... в обществе молчит, никак её не разговоришь... А все мужчины сходят по ней с ума: Тургенев лежит у её ног, Герцен приехал к ней в Бельгию, Кулиш ради неё разошёлся с женою».

В этом молчании и заключался главный секрет Марии Алексанровны. Иван Тургенев называл её «тёмным Сфинксом». Она не суетилась, не кокетничала по правилам салонных гостиных. Её сдержанность, глубокий взгляд серых глаз и благородная стать позволяли каждому интеллектуалу проецировать на неё свой собственный идеал. Тургенев бескорыстно продвигал её переводы в Европе, снабжал деньгами и вывел её черты в образах независимых героинь, от Анны Одинцовой в «Отцах и детях» до Елены Стаховой в «Накануне».

Личная жизнь Марко Вовчок развивалась по законам античной трагедии. Мужа Афанасия она оставила. Из-за безответной любви к ней застрелился польский химик Олевинский. Её гражданский муж Александр Пассек скоропостижно умер от чахотки. А в 1868 году на её глазах в водах Рижского залива утонул её новый возлюбленный – блестящий критик и троюродный брат Дмитрий Писарев. Ему было всего 27 лет.

 

Анатомия литературного скандала: крах эмансипации

Помимо разбитых сердец биография Марко Вовчок хранит историю одного из самых громких литературных скандалов XIX века, который сегодня назвали бы неудачным аутсорсингом. В 1870 году, накопив долгов после жизни в Париже, Мария Александровна берётся за редактуру и переводы в петербургском иллюстрированном ежемесячнике. Она принципиально нанимает на работу только женщин. Но объёмы оказываются неподъёмными. Вовчок нанимает провинциальных переводчиц за 10 рублей (получая от издателя по 25), подписывая их труды своим громким именем. Рукописи она даже не вычитывала.

Эта коммерческая схема рухнула, когда писательница не смогла вовремя выплатить гонорары своим «литературным неграм». Одна из обманутых переводчиц, Екатерина Керстен, отомстила изящно и жестоко: она отдала Вовчок переводы сказок Андерсена, которые уже были изданы ранее другой женской артелью. Марко Вовчок, не глядя, отдала их в печать под своим именем. Грянул скандал, был созван третейский суд из 19 литераторов, который официально признал Вовчок виновной в плагиате. Репутация была уничтожена. Журнал закрылся, а писательница была вынуждена удалиться в провинциальную глушь.

 

Эпилог под грушей

Пережив смерть любовников, публичный позор и предательство друзей, Марко Вовчок парадоксальным образом смогла обрести покой. Она вышла замуж за морского офицера Михаила Лобач-Жученко, который был младше её на 17 лет. Годы затворничества на Кавказе и в ставропольских степях излечили её от столичного тщеславия. Она вернулась к литературе, писала на русском и переводила на него произведения Жюля Верна (её переводы до сих пор считаются эталонными). Умерла Мария Александровна летом 1907 года в Нальчике. Согласно завещанию, её похоронили в собственном саду под любимой грушей.

Кем же она была? Безусловно, выдающимся талантом и блестящим стилистом. Но прежде всего – женщиной, которая осмелилась прожить жизнь не по правилам домостроя или пансиона благородных девиц, а по собственным, пусть и жестоким, законам свободы.

 

• К оглавлению

 

 

 

 

 

Не Есенин против Маяковского, а их посмертные маски

 

Владимир Маяковский

Владимир Маяковский. Фото: Абрам Штеренберг. (Распространяется по лицензии CC-BY 4.0)

Сергей Есенин

Сергей Есенин. (Распространяется по лицензии CC-BY 4.0)

Иногда культурная война начинается не с лозунга, а с книжной полки. Стоят рядом два томика – Маяковский и Есенин. Оба поэта – великие. Оба давно вышли за пределы школьной программы. Оба принадлежат русской культуре так прочно, что спорить об их величине бессмысленно. Но спор здесь не о стихах. И даже не о том, кто кому ближе по темпераменту. Речь о другом: о том, как после смерти поэта превращают в знак. В удобный флаг. В дубинку. В икону, которую можно вынести на площадь и сказать: вот он – «наш», а тот – «чужой».

В позднесоветском культурном воздухе постепенно происходил именно такой сдвиг: от Маяковского – к Есенину. Не в смысле любви к поэзии. Любить Есенина совершенно естественно. А в смысле смены символического центра тяжести.

Маяковский в массовом советском восприятии был поэтом будущего, стройки, класса, города, революционного напора. Его строки работали как мотор: «Через четыре года здесь будет город-сад».

Есенин, наоборот, всё чаще превращался в образ утраченной «настоящей России»: деревня, берёзы, золотая голова, хулиганская нежность, тоска, кабак, гибель, «замученный поэт». Его сложная, противоречивая, живая фигура постепенно сплющивалась до удобной открытки: поэт русской земли, которого не поняла и погубила советская эпоха.

И вот здесь начинается самое интересное. Маяковский сам прекрасно понимал, что спорит не просто с Есениным, а с соблазном красивой смерти. В статье «Как делать стихи?» он писал о работе над стихотворением на смерть Есенина и формулировал задачу почти как политическую операцию: нужно было «парализовать действие последних есенинских стихов», сделать есенинский конец не романтическим и не заразительным, а противопоставить ему трудную красоту жизни. То есть для Маяковского Есенин был не врагом. Скорее – павшим товарищем по опасному ремеслу. Поэтом, который оказался на другой стороне внутреннего разлома: паровоз – и корова, город-сад – и деревенская Русь, материалистическое будущее – и тоска по почве. При жизни это был литературный конфликт. После смерти – стал идеологическим.

Один из самых сильных образов Маяковского военного времени связан с Зоей Космодемьянской. В «Повести о Зое и Шуре» есть сцена: ночь, лес, костёр, последний паёк, перед заданием кто-то говорит: «Как жить хочется!» – и Зоя начинает читать на память Маяковского. Не романс, не молитву, не жалобу, а «город-сад». Там же вспоминают, что Маяковский был одним из её любимых поэтов. Это важная деталь. Для поколения комсомольцев Маяковский был не бронзовым бюстом из кабинета литературы. Он был языком, на котором можно было говорить со страхом смерти. Не утешать себя прошлым, а держаться за будущее.

И вот теперь другой полюс. В 1944 году в оккупированной Риге выходит томик Есенина – «Избранные стихотворения», издательство «Культура», 212 страниц, тираж 5000 экземпляров. Сам по себе факт издания Есенина не преступление и не компромат на поэта. Но важен контекст: оккупационная территория, антисоветская среда, редактор и составитель Вячеслав Завалишин, писавший под псевдонимом В. Казанский. В биографиях Завалишина указано, что в годы войны он публиковался в пронацистских изданиях «За Родину» и «Новый путь». Вот здесь и надо быть точными. Не Есенин виноват в том, что его читали коллаборационисты. Поэт не отвечает за руки, в которые попала его книга после смерти. Но мы имеем право спросить: почему именно этот образ оказался так удобен антисоветской эмиграции и правым националистическим кругам?

Ответ прост и неприятен: потому что из Есенина можно было вырезать всё неудобное и оставить только миф. Не живого Есенина – противоречивого, бунтующего, революционного в одних строках и трагически надломленного в других. А «есенинскую Россию» – без индустриализации, без класса, без большевиков, без города-сада. Россию как вечную деревню, которую якобы пришли уничтожить чужие, железные, городские силы.

Именно так культура становится полем мародёрства: с погибшего противника снимают шинель, перешивают и выдают за свою. Этот механизм хорошо виден в истории НТС – Народно-трудового союза российских солидаристов. В интервью Ростислав Полчанинов, член НТС с 1936 года, вспоминал, что в эмиграции «очень любили Есенина», а Маяковского «всерьёз не принимали». Там же НТС описан как организация белой эмиграции, ориентированная на борьбу с большевизмом, а после войны – как структура, выпускавшая и распространявшая антикоммунистические издания. Академическая работа историка Бенджамина Тромли (Benjamin Tromly) даёт ещё более жёсткий контекст: НТС рассматривается как праворадикальная эмигрантская организация, часть членов которой в годы Второй мировой служила в немецких разведывательных и пропагандистских структурах, а после войны организация встроилась уже в холодновоенные схемы американских спецслужб.

И снова: речь не о том, чтобы «осудить Есенина». Это было бы глупо. Речь о том, что Есенин оказался удобен для антисоветского мифа, а Маяковский – неудобен. Потому что Маяковский слишком прямо связан с революционным будущим. Его трудно вычистить от советскости. Его нельзя легко превратить в пасторальную открытку. Он весь – напряжение, стройка, конфликт, классовый нерв, плакат, боль и команда идти дальше. Есенина же можно было отделить от его реальной биографии, от его революционных стихов, от его сложного отношения к эпохе – и оставить «русую голову на плахе». Очень красивая, очень горькая, очень удобная картинка.

Позднее этот же мотив всплывает уже в перестроечной культуре. В фильме «Завтра была война» Искра Полякова, воспитанная в строгой комсомольской системе координат, открывает для себя Есенина через Вику Люберецкую. После трагедии она читает стихи Есенина на могиле подруги. Фильм вышел в 1987 году и стал частью большого эмоционального пересмотра советского прошлого. И здесь снова работает та же дихотомия: Есенин – как право на чувство, личность, боль, протест против казёнщины. Маяковский – как язык системы, дисциплины, идеологического нажима.

Но это тоже упрощение. Потому что настоящий Маяковский был не только «громкоговорителем власти». Он был трагическим поэтом колоссального внутреннего напряжения. И настоящий Есенин был не только «поэтом берёзок». Он был человеком революционной эпохи, а не фарфоровым пастушком из лавки национального сувенира. В этом и состоит главная подмена. Сначала берут сложного поэта. Потом отрезают всё, что мешает. Потом превращают его в знак. А потом этим знаком бьют по другому такому же сложному поэту. Так Есениным били по Маяковскому. Деревней – по городу. «Почвой» – по революции. Слёзной Россией – по советскому проекту. Красивой смертью – по трудной жизни. И потому исторически честная задача сегодня – не выбрать одного против другого. Не отдавать Маяковского казённому плакату, а Есенина – националистической лавке. Нужно вернуть обоих из рук тех, кто сделал из них манекены. Потому что настоящий конфликт проходит не между Есениным и Маяковским. Он проходит между живой культурой – и теми, кто после смерти поэта превращает его в оружие.

 

• К оглавлению

 

 

 

 

⇑ К началу

 

 

 

 

 

 

 



 

Яндекс.Метрика