"ПРЕДЛОГЪ" – Литературные портреты – Вселенная Владимира Полетаева


 

ПРЕДЛОГ

 

Читать, думать, творить

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГлавнаяЛитературные портреты – Блог Людмилы (Милы) Загарей Поэтическая вселенная Владимира Полетаева

 

Литературные портреты

Мила Загарей

 

Блог Людмилы (Милы) Загарей


(Хельсинки, Финляндия)

 

 

 

 

Дата публикации: вторник, 22 сентября 2026 г. | Дата обновления:

 

Потрогать небо

Поэтическая вселенная Владимира Полетаева

 

Владимир Полетаев, студент Литературного института имени Горького / Фото неизвестного автора

27 августа 2026 года Владимиру Полетаеву исполнилось бы семьдесят пять. Странная грамматика юбилеев: о человеке, прожившем всего восемнадцать лет и восемь месяцев, приходится говорить «исполнилось бы». Он навсегда остался в нашей памяти молодым, даже юным, то есть в том возрасте, когда взрослые снисходительно говорят о человеке: «Подаёт надежды». Но по отношению к Полетаеву эта формула кажется почти оскорбительной. Он не просто подавал надежды. Он уже был поэтом.

И, пожалуй, первое, что стоит сделать, рассказывая о нём сегодня, сопротивляться искушению прочитать всю его короткую жизнь задом наперёд, от последнего дня 30 апреля 1970 года. Потому что тогда любой снег в его стихах начинает казаться саваном, любое упоминание смерти – пророчеством, любое «неведомо куда» – предчувствием гибели. А это нечестно по отношению к восемнадцатилетнему человеку, который был влюбчив, смешлив, азартен, любил театры и выставки, часами ходил по Москве, спорил о стихах, ездил на дачу, собирал грибы, обожал Грузию, строил планы и, по воспоминаниям его близкой подруги Реммы Арштейн, сам относился к самоубийству резко отрицательно.

Она запомнила его совсем не мрачным юношей, обречённо вглядывающимся в собственную бездну, а «абсолютно солнечным мальчиком»: они хохотали, читали стихи, ходили по выставкам и театрам. При этом за внешней лёгкостью стояла почти невероятная работоспособность: один текст мог занимать целый блокнот вариантов, исправлений и зачёркиваний.

И вот это, пожалуй, главный парадокс Владимира Полетаева. Он прожил страшно мало – и успел удивительно много.

Вот небо хлынуло потоком

и нам загородило путь,

и так легко его потрогать –

лишь только руку протянуть.

 

Мальчик, который слишком рано стал взрослым в литературе

Владимир Полетаев в школьные годы / Фото неизвестного автора

Владимир Полетаев родился 27 августа 1951 года в Саратове. В двухлетнем возрасте вместе с родителями оказался под Ростовом-на-Дону, а когда ему было примерно семь лет, семья переехала в Москву. Здесь и начинается та география, которая потом войдёт в его стихи: Ленинградский проспект, Арбат, Остоженка, Пречистенка, Замоскворечье, Якиманка, Ордынка, Поварская.

Он учился в московской школе №567, занимался в литературной студии Дворца пионеров в переулке Стопани. Стихи писал с детства, а лет в четырнадцать решил, что будет профессионально заниматься литературным переводом.

К точным наукам относился без энтузиазма: в письмах жаловался на математику, химию и физкультуру, зато литературу поглощал с такой скоростью, что друзья развлекались, называя ему малоизвестного поэта и ожидая, когда Володя немедленно выдаст биографию, библиографию и цитату из программного стихотворения.

Владимир учился в десятом классе, когда его услышал известный поэт и переводчик, критик, литературовед Лев Озеров. Это произошло на литературной дискуссии на филологическом факультете МГУ. Среди выступавших были взрослые люди – преподаватели, аспиранты, студенты, но школьник Полетаев говорил, по воспоминаниям Озерова, тише и застенчивее других и, одновременно, самостоятельнее и убедительнее многих.

Озеров пригласил Полетаева на свой семинар в Литературном институте. Там на него обратила внимание переводчица Анаида Беставашвили и предложила ему заниматься грузинским языком. А затем произошло почти сказочное для восемнадцатилетнего литератора событие: Союз писателей Грузии направил в Литературный институт письмо с просьбой принять Полетаева как особо талантливого молодого переводчика, сделав для него исключение из тогдашних правил приёма.

Володя потом смеялся: «Я особо талантливый. У меня и справка есть».

Его приняли. Он занимался одновременно поэзией и художественным переводом.

При жизни он успел увидеть напечатанными лишь несколько собственных стихотворений: три появились 14 февраля 1969 года в «Московском комсомольце», ещё одно – «Небо начинается с земли» – в альманахе «Тропинка на Парнас». Причём большую подборку для альманаха Полетаев снял сам: решил, что старые стихи недостаточно хороши.

Восемнадцать лет. И уже профессиональная беспощадность к себе.

 

Москва, которую можно было заучить наизусть

Если искать настоящую родину поэзии Полетаева, ею будет не Москва и даже не Россия. Ею окажется московский переулок. Не парадная столица, не Кремль, не широкие проспекты, а старая Москва дворов, подворотен, маленьких церквей, особняков с облупившимися стенами, водостоков, трамваев, фонарей и переулков с именами, которые сами уже звучат почти как стихи.

Полетаев мог уйти утром и вернуться поздно вечером, весь день пробродив по Арбату, Пречистенке, Остоженке, Замоскворечью. В письме он признавался, что старая Москва с её кривыми переулками, тупиками, золочёными церковными головками и купеческими особняками была для него настолько необходима, что без неё он, наверное, вообще не писал бы стихов.

И Москва у него действительно не декорация. Она – действующее лицо. Она розовеет, кружится, шумит, мокнет, мёрзнет, играет на валторне, бормочет водостоками. Даже названия улиц перестают быть топонимами:

Небо начинается с земли,

с лепета невнятного былинок,

с огонька случайного вдали,

с жёлтых Якиманок и Ордынок.

А в конце:

Капли расплывутся на стекле –

небо возвращается к земле.

Получается почти замкнутая модель мироздания: земля переходит в небо, небо – обратно в землю, а между ними человек, улица, дождь и стихотворение.

Полетаев вообще удивительно любит момент, когда одна вещь превращается в другую. Снег становится ученической тетрадью. Листья – словами. Стихи – травой и облаками. Абажур – оранжевой кожурой. Сентябрь – то аптекарской склянкой, то театром, то охрипшей шарманкой. Это не описание природы. Это какое-то непрерывное превращение мира в язык и языка обратно в мир.

Есть ещё одна причина, по которой называть Полетаева просто «юным поэтом» недостаточно. Он очень серьёзно готовился стать переводчиком. Особенно его заворожила Грузия. Он изучал грузинский, читал грузинских поэтов, учил тексты в оригинале, в конце концов побывал там на языковой практике. Переводил Николоза Бараташвили, Иосифа Гришашвили, Георгия Леонидзе, Галактиона Табидзе, Отара и Тамаза Чиладзе и других.

Работал также с украинской, белорусской, польской, немецкой поэзией; уровень владения всеми этими языками, разумеется, был неодинаков. Ремма Арштейн уверенно говорила прежде всего о хорошем английском и грузинском.

Перевод для него не был литературной подработкой. Это была школа превращения одного поэтического мира в другой. Полетаев считал, что переводить надо не внешние образы, а некий исходный прообраз – почувствовать то, что когда-то почувствовал сам автор. Буквализм он не принимал так же, как произвольную отсебятину. И это объясняет многое в его собственных стихах.

Он вообще невероятно чуток к моменту перехода одной формы существования в другую. Язык – в мир. Мир – в язык. Грузинское стихотворение – в русское. Лист – в слово. Снег – в страницу.

 

Белое, розовое, лиловое

Полетаева хочется не только читать – его хочется рисовать. Ремма Арштейн вспоминала, что в школе, где позднее устраивали вечера памяти, детям легко было иллюстрировать его стихи: они сами просятся в акварель.

Действительно, цвет у Полетаева почти физический. Белый снег. Голубые и розовые фонари. Лиловый сентябрь. Жёлтые Якиманки и Ордынки. Красная луна. Оранжевый абажур. Охра на февральских белилах. Розовая Поварская.

Но при этом Полетаев не только живописец. Он ещё и необыкновенно слуховой поэт. Над городом играет «чёрная валторна». Гудят трамваи. Бормочут водостоки. Поёт снегопад. Звонят колокола. Заговаривает шарманка. И даже листопад у него имеет струны и струи, которыми «такую музыку струят».

Наверное, это и есть одна из причин необыкновенной лёгкости его лучших стихов. Они не столько читаются, сколько идут рядом.

Сам Полетаев однажды почти сформулировал собственную поэтику: «Я люблю стихи, которые могу пробормотать на ходу, в такт дыханию, в такт шагу. Люблю стихи, которые ходят со мной рука об руку».

Очень точное определение. Его стихи действительно хорошо читать на ходу. Особенно осенью.

 

Совсем не эстрадный поэт

Полетаев рос в эпоху, когда поэзия собирала стадионы. Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина – громкие голоса шестидесятых звучали перед тысячами слушателей. И вот удивительно: мальчик шестнадцати-семнадцати лет почти сознательно выбирает другую интонацию. Не трибуну. Не декларацию. Не «смотрите на меня». Он выбирает бормотание, полутона, старый двор, снег на подоконнике, жёлтую лампу, мокрый асфальт.

Его литературная генеалогия тоже необычна для подростка того времени. Он жадно читал Пушкина, Тютчева, Лермонтова, Некрасова, Блока, Гумилёва, Мандельштама, Цветаеву. Особенно любил – Пастернака. Его стихи и переводы Полетаев прямо называл своим «учебником поэзии». Среди современников особенно высоко ставил Владимира Соколова; любил Ахмадулину, Вознесенского, Юнну Мориц, Новеллу Матвееву, Окуджаву, Галича, восхищался Твардовским.

Пастернака в раннем Полетаеве слышно очень хорошо. Иногда даже слишком хорошо. Есть в его стихах и Мандельштам, и Цветаева, и Павел Коган – удивительным совпадением живший до войны в том же доме на Ленинградском проспекте, где позднее будет жить Полетаев. Но назвать это простой вторичностью было бы несправедливо. В пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет поэт неизбежно разговаривает голосами тех, кого любит. Важнее другое: с какой скоростью среди этих голосов начинает возникать собственный.

У Полетаева он уже возникает. Его невозможно спутать, например, в таких строках:

Сентябрь – аптекарская склянка,

наполненная желтизной,

сентябрь – театр передвижной,

сентябрь – охрипшая шарманка…

Или:

А большего нам и не надо,

такая у нас благодать,

такая простая отрада –

снежки в мирозданье кидать.

Вот это «снежки в мирозданье кидать» – уже никакой не Пастернак. Это Полетаев.

Чистая страница

Есть один образ, который проходит через его стихи особенно настойчиво. Снег. Но снег у Полетаева почти никогда не означает просто зиму. Это белый лист. Возможность начать сначала. Детство. Чистота. Пространство, на котором ещё ничего не написано.

Ах, сколько снега, сколько снега,

какая чистая страница –

пройти, не оставляя следа,

и в пустоту не оступиться.

В этих четырёх строках уже есть почти вся его поэзия. Чистота – и рядом опасность. Лёгкость – и пустота. Детство – и невозможность вернуться. Свобода – и необходимость отвечать за неё.

Но именно здесь особенно легко попасть в ловушку посмертного чтения. Мы знаем, что случится с ним, и поэтому видим знаки там, где восемнадцатилетний автор мог видеть совсем другое.

Исследователи Полетаева спорят об этом до сих пор. Одни слышат в его стихах предчувствие раннего ухода. Другие – и среди них люди, хорошо знавшие его лично, – категорически возражают: никакой постоянной заворожённости смертью в нём не было. Напротив, он был невероятно живым человеком. Современная публикация его наследия прямо предостерегает от соблазна превратить каждую юношескую строку о смерти в пророчество только потому, что мы уже знаем конец истории. И это предостережение стоит услышать. Потому что иначе биография съест стихи.

 

«Только стихи у меня в ушах звучали»

Особенно хорош Полетаев в письмах. С 1967 по 1969 год он переписывался с Аллой Каюмовой, девочкой из Таджикистана. Эти письма сегодня бесценны именно потому, что возвращают ему возраст. Не легендарному погибшему поэту. Не «вундеркинду». Не будущему предмету литературоведческой статьи. А обычному – и необыкновенному – московскому мальчишке.

Он посылает Алле книги, рассказывает о Москве, обсуждает чужие стихи, ругается с литературными вкусами современников, требует от неё подробнейшего разбора собственных текстов. И однажды объясняет, почему она «не понимает» некоторые стихи Блока.

Что значит – не понимаешь? Поэзию, пишет он, мало увидеть глазами. Её надо почувствовать. Настоящий поэт не сообщает читателю о своём чувстве – он передаёт само чувство. И вспоминает, как впервые прочитал блоковское «О, весна без конца и без краю…». Его послали за хлебом. Он вышел на улицу, шёл среди людей, натыкался на прохожих, размахивал руками и ничего вокруг не видел: только стихи у него в ушах звучали.

Вот, пожалуй, один из лучших автопортретов Полетаева. Мальчик идёт по Москве за хлебом – и слышит стихи громче города.

 

Переводчик, которому восемнадцать лет

Есть ещё одна причина, по которой называть Полетаева просто «юным поэтом» недостаточно. Он очень серьёзно готовился стать переводчиком. Особенно его заворожила Грузия. Он изучал грузинский, читал поэтов, учил тексты в оригинале, в конце концов побывал там на языковой практике. Переводил Николоза Бараташвили, Иосифа Гришашвили, Георгия Леонидзе, Галактиона Табидзе, Отара и Тамаза Чиладзе и других. Работал также с украинской, белорусской, польской, немецкой поэзией; уровень владения всеми этими языками, разумеется, был неодинаков – Ремма Арштейн уверенно говорила прежде всего о хорошем английском и грузинском.

Перевод для него не был литературной подработкой. Это была школа превращения одного поэтического мира в другой. Полетаев считал, что переводить надо не внешние образы, а некий исходный прообраз – почувствовать то, что когда-то почувствовал сам автор. Буквализм он не принимал так же, как произвольную отсебятину. И это объясняет многое в его собственных стихах.

Он вообще невероятно чуток к моменту перехода одной формы существования в другую. Язык – в мир. Мир – в язык. Иноязычное стихотворение – в русское. Лист – в слово. Снег – в страницу. Земля – в небо. А потом небо – обратно в землю.

 

30 апреля

Самая трудная часть этой истории начинается 30 апреля 1970 года. Здесь факты быстро заканчиваются и начинаются версии.

Полетаев погиб, выпрыгнув из окна московского дома на Ленинградском проспекте. Ему было не девятнадцать, как нередко пишут, а восемнадцать лет и восемь месяцев – он ушёл на девятнадцатом году жизни.

Формула «затяжная депрессия из-за несчастной любви», которую сегодня можно встретить в Интернете, слишком категорична. Доступные материалы не дают оснований ставить Полетаеву посмертный медицинский диагноз.

Зато существует подробный рассказ Реммы Арштейн. По её словам, Володя влюбился в немного более взрослую женщину, знакомую семьи, у которой была маленькая дочь. Он относился к этой истории предельно серьёзно: хотел жениться и удочерить ребёнка.

Его самого – восемнадцатилетнего – всерьёз не воспринимали. Отношения становились всё напряжённее. После одной из ссор Полетаев сказал, что покончит с собой. Женщина не поверила. По интерпретации Арштейн, он воспринял собственные слова как обещание, от которого уже нельзя отказаться. В то утро мать заметила его состояние и вышла из комнаты, чтобы попросить отца остаться дома. За эти несколько минут всё произошло.

Это свидетельство человека, хорошо его знавшего, и потому оно существенно. Но всё-таки – свидетельство, а не возможность проникнуть в сознание человека в последние минуты его жизни.

Один из друзей Полетаева вспоминал также тревожный телефонный звонок накануне. Они собирались на следующий день вместе идти в «Современник». Но следующего дня для Володи уже не оказалось.

И именно здесь хочется остановиться. Не искать красивого объяснения. Не превращать поступок восемнадцатилетнего человека в романтический жест. Не делать смерть последней строфой стихотворения. Потому что в ней нет поэзии. Есть необратимость.

 

Была ли предсмертная записка?

Со стихотворением: «…Но вы забыли, что в итоге стихи становятся травой» произошла одна из тех историй, которые очень часто происходят после ранней смерти поэта. Оно стало читаться как автоэпитафия. А затем в популярных публикациях появилась более эффектная формула: «Эти стихи стали предсмертной запиской Полетаева».

В доступных материалах нет достаточных оснований уверенно утверждать, что стихотворение было физически оставлено им как прощальная записка. В первой посмертной книге оно опубликовано среди обычного корпуса стихотворений. Его текст действительно потрясающе совпадает с тем, что случилось. Но совпадение, увиденное после трагедии, ещё не превращает стихотворение в документ. И в каком-то смысле последние четыре строки гораздо больше говорят не о смерти, а о самом принципе Полетаева:

А ветер длинными руками

раскачивает дерева,

и листья кружатся над нами,

и превращаются в слова.

Для него именно так всё и происходило: мир превращался в слова.

 

Книга через тридцать лет

Обложка. Оформление художника Л. Абрамишвили. – Тбилиси: изд. «Мерани», 1983

При жизни книг у Владимира Полетаева не было. Первая вышла только в 1983 году в Тбилиси, в издательстве «Мерани» – «Небо возвращается к земле». Символично уже само название. В книгу вошли стихи, переводы, прозаические фрагменты, письма, заметки.

Лев Озеров, вспоминая ученика, писал, что от девятнадцатилетнего Полетаева осталось материала на три книги: стихи, переводы и проза. И это не преувеличение.

Но с первым изданием всё оказалось не так просто. Ремма Арштейн позднее рассказывала, что некоторые самостоятельные стихи из-за советской цензуры объединяли в искусственные циклы, религиозные и трагические тексты старались объяснить историческим контекстом, встречались редакторские поправки и даже дописанные строки.

Другие участники подготовки наследия позднее спорили о том, насколько большую роль здесь играла именно цензура, а насколько – сложнейшая работа с рукописями и многочисленными авторскими вариантами.

И только спустя ещё десятилетия началось настоящее возвращение Полетаева. В 2019 году вышел «Прозрачный циферблат» – книга, составленная Борисом Кутенковым, Николаем Милешкиным и Еленой Семёновой при участии хранительницы архива Реммы Арштейн.

Причём сам архив едва не возник перед исследователями буквально из старого московского подъезда: после смерти матери Полетаева часть огромной домашней библиотеки, которую невозможно было сохранить целиком, была выставлена на лестничную площадку, чтобы книги забрали желающие. Так о существовании хранительницы архива узнали люди, которые затем занялись новым изданием.

История впоследствии обросла легендой о «выброшенных книгах», но Арштейн специально подчёркивала: друзья семьи, напротив, десятилетиями берегли наследие Полетаева.

Получается почти по-полетаевски: книги вышли из квартиры, оказались на лестнице, кто-то их увидел. И поэт снова вернулся.

 

Не «если бы»

О рано умерших талантливых людях почти невозможно говорить без сослагательного наклонения. Если бы прожил ещё десять лет. Если бы двадцать... Если бы успел. Наверняка стал бы…

Но мы этого не знаем.

Полетаев мог стать большим поэтом. Мог стать выдающимся переводчиком. Мог вообще перестать писать стихи. Мог измениться настолько, что юношеские тексты казались бы ему самому чужими.

Нам не дано прочитать ненаписанное. Но удивительно другое: его совершенно не обязательно представлять тем, кем он мог бы стать. Есть то, что он уже написал. И когда забываешь дату его рождения и просто читаешь его стихи, возраст автора вдруг перестаёт иметь значение.

...оно написано лиловым,

оно еще не стало словом,

случайный выдох или вдох,

прозреньем поднятый врасплох.

Лев Озеров написал после его смерти очень точные слова: девятнадцать лет – это не обязательно мало; жизнь измеряется не только количеством дней, но их интенсивностью.

Полетаев прожил жизнь невероятной литературной плотности. Но, пожалуй, сам сказал о себе лучше всех: «…А жизнь моя была проста во власти чистого листа, во власти благостной, во власти нетерпеливого пера…» И ещё: «…А жизнь моя была легка…»

Нет, она оказалась не легка. Но его стихи – вопреки всему – сохранили именно это ощущение: будто мир ещё можно застать врасплох, будто осень только начинается, будто снег ещё никем не истоптан и будто небо действительно находится совсем рядом. Так близко, что надо всего лишь протянуть руку.

Разворот обложки. – Художник не указан. Москва: изд. «ЛитГОСТ», 2019

 

 

 



Все публикации:

 

Потрогать небо. Поэтическая вселенная Владимира Полетаева

Бернард Шоу: правда, сказанная со смехом

Евгений Кропивницкий: поэт окраины и патриарх внутренней свободы

Светить из себя: некрадомое богатство сказочника Бориса Шергина

Лион Фейхтвангер: лабиринты истории и зеркало современности

Обретённый свет из чёрного туннеля

Сфинкс XIX века

Не Есенин против Маяковского, а их посмертные маски

 

 

 

⇑ К началу

 

 

 



 

Яндекс.Метрика